Дихотомия «Свой/Чужой» и ее репрезентация в политической культуре Американской революции - Мария Александровна Филимонова
В целом, французские модели повседневности оценивались как элегантные и аристократические. Им охотно подражали, но одновременно считали слабо совместимыми с республиканизмом. Как писал Дж. Адамс, «никакая разновидность республиканского правительства не может сосуществовать с такими национальными манерами. Cavete Americani»[874].
8.5. Деспотизм и деревянные башмаки
Будучи союзником, Франция тем не менее не переставала быть одной из деспотических стран Европы. Американцы отнюдь не закрывали глаза на французский абсолютизм. Континентальный конгресс писал о Франции как о «стране, в управлении которой народ не участвует»[875]. П. Генри характеризовал ее правительство как «сильное», «энергичное», «пышное»[876], причем в его устах все эти эпитеты имели резко негативные коннотации. Джефферсон делал всеобъемлющий вывод: «Если все зло, которое может проистечь из нашей республиканской формы правления начиная с сегодняшнего дня и кончая днем страшного суда, будет помещено на одну чашу весов, а на другую – то зло, которое приносит монархия [Франции] за неделю или Англии – за месяц, то эта чаша, конечно, перевесит»[877].
Сама французская история была для американцев печальным примером полной утраты свободы. В этом смысле ее восприятие резко контрастировало с восприятием английской истории. Из сюжетов, связанных с прошлым Франции, выделяли норманнское завоевание Англии; Варфоломеевскую ночь и религиозные войны; правление Людовика XIV как апофеоз абсолютизма; авантюру Лоу как пример неразумного управления финансами.
С Вильгельмом Норманнским просвещенческая историография ассоциировала утрату «англосаксонских вольностей» и установление феодализма в Англии. Х.Г. Брекенридж в романе «Современное рыцарство» вкладывал в уста одного из персонажей – французского судьи – следующие сентенции: «Французский язык занял прочное положение при [английском] дворе и был даже языком самого закона с самого раннего времени. Законы о владении недвижимостью по большей части исходили от норманнов, которые были французами. Да и сама Англия стала почти французской провинцией при Вильгельме Завоевателе»[878]. Именно поэтому Джефферсон с такой гордостью подчеркивал, что Америка не была завоевана Вильгельмом.
В целом, представление о французской истории у американских вигов крайне персонализировано, это прежде всего история королей. Не все из них оценивались однозначно отрицательно. Генрих IV по существовавшей в просвещенческой историографии привычке даже идеализировался. Нью-йоркский федералист Р.Р. Ливингстон, например, считал его «одним из мудрейших и лучших государей»[879]. Его пенсильванский единомышленник Дж. Уилсон приписывал тому же королю план создания содружества наций[880]. Но чаще всего Генриха IV вспоминали в связи с Нантским эдиктом; отмене последнего приписывали прибытие в Америку «многих ценных эмигрантов, которые, спасаясь от угнетения в Старом свете, принесли в Новый любовь к свободе»[881].
Соответственно, Людовик XIV вспоминался прежде всего как гонитель гугенотов и, конечно, как олицетворение абсолютизма. Впрочем, Гамильтон находил и хорошие стороны в правлении этого монарха. Восхищаясь меркантилизмом, он горячо одобрял «неустанные усилия великого Кольбера», заложившего основы французской коммерции[882].
Современная американским революционерам Франция воспринималась как эталонное воплощение деспотического государства, со всеми его характерными чертами: роскошью, религиозной нетерпимостью, нищетой населения. И конечно, это была сверхдержава. В этом смысле «Pennsylvania Packet» несколько самонадеянно сопоставляла ее с Америкой – «одна могущественнее всех в Старом свете, другая сильнее всех в Новом»[883]. Ее военная сила казалась непобедимой – во всяком случае, американцы очень хотели, чтобы она оказалась таковой. Г. Моррис с нескрываемой иронией писал о предполагаемых мечтах графа Карлайла «увидеть своего суверена (Георга III. – М.Ф.) триумфально вступающим в ворота Парижа»[884]. В реальности же, как уже говорилось выше, в победах Рошамбо и де Грасса никто из вигов не сомневался.
Важным элементом образа французского деспотизма оставались католицизм и нетерпимость. Эти традиционные образы широко использовались в антифранцузской пропаганде. Массачусетец Дж. Уоррен сетовал на то, что тори запугивают народ «опасностью папизма», чтобы посеять в умах «недоверие к нашим связям с Францией»[885]. Антикатолицизм в США заметно ослабел во время революции. Даже в Новой Англии, где забота о чистоте протестантизма традиционно была прочно укоренена, пуританизму пришлось несколько сдать позиции. Род-Айленд в 1783 г. дал католикам право голоса. В Бостоне в 1789 г. появилась первая католическая церковь[886]. И все же страх перед католической религией сохранялся. Во время дебатов массачусетского ратификационного конвента выражалось распространенное опасение того, что в США установятся «папизм» и «инквизиция»[887].
Та же проблема могла трактоваться в шутливом ключе. Дж. Адамс встретился на одном из обедов в Париже с представителем знатнейшего рода Монморанси. По отзыву американского посланника, «с видом великой снисходительности и довольный широтой своих взглядов, он соизволил признать, что хотя он и горячо желал бы обращения всех протестантов в католическую веру, все же он не стал бы их преследовать»[888]. Поводом для иронии было общеизвестное распространение вольнодумства при французском дворе. О. Эллсуорт писал о версальских придворных, что «сами они не исповедуют никакой религии и менее, чем в прошлые царствования, заботятся о том, какова вера других народов и есть ли она вообще»[889]. Во Франции эта специфическая форма поведения получила название «либертинаж». Термин прижился и в США; так, в комедии Р. Тайлера героиня-кокетка называет себя «либертинкой»[890].
Относительно Версаля Эллсуорт, видимо, был прав – французские современники единодушно писали о том же самом. А вот провинции не отличались религиозным индифферентизмом. Элкана Уотсон, например, угодил в неприятнейшую историю. В 1781 г. он, будучи в Нанте, на свою беду встретил процессию, несущую святые дары. Как вспоминал он позднее, «в этот момент священник, словно побуждаемый духом зла, остановил процессию… прямо у того места, где стоял я и, к моему откровенному изумлению, указывая пальцами прямо на меня, воскликнул “aux genoux”[891]. Напрасно я ссылался на грязь… Он вновь повторил громовым голосом: “aux genoux”. Моя кровь янки воспламенилась при этом